Back to top

Моя поэзия

«Я замечаю, что поражений в моей жизни значительно больше побед. Но отчего-то я совсем не чувствую себя проигравшим».

Когда я стал чувствовать этот горький привкус на языке?

Судорожно пытаясь вспомнить, копаясь и ища оправдания в своей памяти, мои мысли неизбежно приходили к границе, все всякого сомнения, не пускающей меня к чреву правды. Или же это правда бежала от меня, надеясь покрыться пылью, уйти в забвение; спрятаться в шкатулку, а заржавевший ключик приказать выкинуть в омут. Омут! Разве в нем что-то возможно отыскать? Я вижу только грязную, ободранную до гноящихся ранок руку, по локоть выглядывающую оттуда; пальцы растопырены; сама ладонь глядит вверх, но наверху ничего нет. Оттого, наверное, и рука ни в чью сторону не направлена.

***

Нет хуже способа ощутить жалость к себе, чем смотреть на сгорание своего дома. Жалость не то благородное чувство, что проскальзывает, когда видишь начищенные до блеска доспехи рыцаря, зная, что он проигрывает в поединке. Услышав о мастерстве его противника, отточенном в суровых, но по-своему изящных боях, заставляющих, если тебе посчастливилось их увидеть, вздрагивать пальцы, в попытке схватить несуществующий меч и повторить то блистательное движение, так красиво исполненное рыцарем. Ничего, конечно же, с первого раза не получится; на второй раз тоже рассчитывать не нужно, если только ты не обладаешь той самой вещью, так редко являющейся истинной; она проявляется вспышками. Обычно ее зовут Удачей. Возможно повторить то движение с первого раза, если тебе повезет. Но я знаю – поверьте, я знаю, что настоящее, истинное мастерство владения клинком появляется только с опытом, с тренировками и битвами, простым везением тут не победить. Спросите у мастера меча – и он ответит вам, что побеждать можно, только чувствуя оружие продолжением своей руки.

И эти сверкающие на солнце латы рыцаря могут вызвать только жалость, в этом случае синонимичную сочувствию. Гордец заявил о своей победе, даже не зная сил, настоящего умения, навыков своего противника.

Моя же жалость была противной до состояния омерзения, сравнимой с теми сочувствующими взглядами, что кидают на тебя люди, жалеющие тебя за слабость.

Я сам сжег свой дом. Твердым решением это назвать нельзя, иначе бы я сейчас не сожалел о тех накопленных ценностях, что оставил внутри. Мне было до отчаяния жалко серебряный канделябр – и в то же время мне было плохо от понимания моего скопидомства, перерастающего временами в жадность. В разговорах я всегда осуждал эту черту характера. В работах я поощрял бескорыстие и альтруизм. Когда-то я написал оду, как любил тогда с торжеством, горделивым взглядом и вздернутым подбородком называть это глупое произведение на половину огрызка бумаги, что мне удалось отыскать… Одна была посвящена величайшей из прекрасных, прекраснейшей из легендарных и легендарнейшей из простых селяночке, доящей коров в соседнем от нашей деревни поле. О, как я ее воспевал! Ее работу я считал самой благороднейшей из всех добродетелей, существовавших когда-либо среди людей. Избавлять корову от молока, забирая у нее тем самым страдания, виделось мне очень доброй и хорошей вещью, достойной упоминания.

Сейчас мне остается только с усмешкой осознавать собственное лицемерие.

Я прожил здесь большую часть своей жизни. Своим поступком я хотел добиться только одного: похоронить все, что было до сего момента и отправиться в дорогу, не сжимая в руках вещи, хоть частично напоминающие о прошлом.

***

Дорога помнилась мне смутно. Трещины в сухой земле, удушье из-за жаркой пыли, что-то темное, даже не различишь силуэт, маячившее на горизонте – единственное, что отложилось в памяти, но очевидно не по причине какой-либо важной, огромной значимости, а попросту из-за того, что надоедало больше всего. У озер, славящихся своей кристальной гладью в этих лесах, я не останавливался, пушистыми лапами деревьев откровенно не любовался, и даже мысль описать все это чернилами на бумаге не зарождалась – все, кто только хотел, успели это сделать до меня. Я шел по боковой от леса дороге и в нещадных попытках развлечь себя обдумыванием всей прожитой лентой жизни не преуспел. Не было чего-то значимого и яркого, о чем щеки могли загореться алым, а на задворках сознания заиграть мелодия стыда или ностальгии. Ностальгия! Это, пожалуй, самое приятное чувство: когда есть, что вспомнить. До мурашек приятно.

В моем сознании мелькали оборванные моменты…

Мама, протягивающая руки. Она такая большая, ее глаза где-то далеко вверху от моей макушки.

Доярка.

Первые стихи. Разочарование отца.

Мое разочарование.

Первая бутыль вина, стащенная со стола во время празднества.

Больше я ничего не помнил. Как можно называть это… жизнью? Передо мной внезапно встала истина, такая простая в своем значении, но маячившая рядом уже столько лет…

Это было просто существование. Не отличавшееся особенностью изложения, какими-то цветными всплесками. Я не тратил время на самообразование, работу, ничем не интересовался, но только лишь выполнял свои физиологические потребности. Я застыл на том моменте, когда подумал, что жизнь нужна только для того, чтобы наслаждаться отдыхом, ничем не утруждаясь и ни в чем себе не отказывая.

А теперь со мной остались лишь поэзия и пристрастие к алкоголю…

Я остановился. Сжигая свое прошлое, сидело ли во мне желание попробовать жить по-настоящему? Или же я просто хотел повидать мир перед кончиной, утолив свои эстетические потребности…

Я поднял глаза. Силуэт на горизонте никуда не исчез – он принимал все более четкие очертания.

***

В лежащем на моем пути городе я нашел очень важное понимание. Я шел уже не один месяц, что-то отчаянно ища… Кто бы мог поверить, что это обнаружится в грязных затхлых дворах на окраине, окруженной высоким кольчатым забором.

Атмосфера передавала общее настроение жителей – густая-густая, как плотный туман, который можно почерпнуть ложкой; такая жалкая, до обидного грустная, где-то в глубине души вызывающая возмущение и тихую бессильную ярость оттого что не можешь здесь никому помочь, хоть как-то улучшив его жизнь или существование.

Под ногами что-то мешалось. Не глядя, я пнул то, на что наступил, подальше. И пошел было прочь, но что-то – любопытство, брезгливость или что еще, противоположное этим ощущениям, заставило меня взглянуть.

Это была кукла.

Тряпичная, с грязным рисунком и запутавшимися самодельными волосами из нити, с одним только глазом – пуговицей, некогда бывшим черным и блестящим (на месте второго торчала засеревшая белая нитка), она казалась удивительно не подходящей этому месту и имела заброшенный вид, покинуто взирая на меня, думая о чем-то своем.

Мимо меня пронесся маленький ураганчик, что-то крепко прижимая к себе. За ним гнался мужчина, грозно выкрикивая. Я поспешил за ними. Крошечному торнадо не удалось скрыться от взрослого мужчины, и теперь тот, приподняв его за воротник, и держа так в воздухе, тряс мальчонку, продолжавшего так же сильно сжимать что-то в руках. Я видел, как ему тяжело было дышать от хватки мужчины.

Что-то внутри сжалось, придавая ощущение слабости и трясущихся рук. Во мне что-то ходило тревожным шагом.

– За что-то вы его так? – я подошел к ним торопливо и положил руку на кулак мужика, сжимающий воротничок, и сам же легонько сжал его.

– Воров надо наказывать, – сплюнул он в сторону. – Ему ни капли не стыдно, посмотри на него, что за бесенок.

Я перевел взгляд на мальчика. Он все так же продолжал смотреть в глаза мужчине, не отводя взгляд, не колеблясь, не боясь. Хотя кто может постичь чужую душу? Возможно, сейчас у него все внутри ходуном ходит, а под маской упрямства и плотно сжатых губ скрывается часто бьющееся сердце, гулкими ударами отдающее в висках. Но что-то было в его глазах такое… Заставляющее верить, что все это недоразумение; весь его вид решительно отвергал саму мысль о том, что этот ребенок мог поступить неправильно.

– Послушайте… – сунув ему под нос горсть монет, я подождал, пока тот выпустит мальчишку, ослабив свои стальные тиски.

Позднее я оказался в самодельном «убежище» мальчика. Там были еще дети. Девочки.

Батон, который мальчик унес с собой, был незамедлительно поделен на всех; паренек от своей доли отказался, передав кусок худенькой девочке, хотя сам не в пример выглядел тощим. Тонкая кожа обтягивала ноги, руки; острые локотки и коленки пугали.

– Ты… Ты рисковал ради… хлеба? И ведь ты не ешь его! – с упреком подошел я к мальчонке. У мужчины была тяжелая рука; он мог отделаться не просто синяками… Зачем?

– Зачем воровать, если ты и так живешь в нищете… Этот хлеб не спасет, когда-нибудь ты снова захочешь есть, как бы ни терпел.

Мальчик вспыхнул, сжал кулачки и грозно выпрямился, стараясь казаться выше:

– Зачем? Потому что мы хотим жить! – он смотрел на меня, как на душевнобольного человека, не веря, что до меня не доходят его слова, – я здесь единственный мужчина, поэтому я должен! Нет! Я защищаю их!

– Пойми, такова реальность. Ничего не изменится, даже если ты продолжишь бороться.

– Это не реальность, просто вы, дяденька, уже сдались! Это жизнь. И она не дается легко, – его взгляд стал серьезным, – но мы хотим жить, поэтому никогда не опустим руки!

Он остановился, внезапно склонив голову на бок и удивленно смотря на меня:

– Я думал, все взрослые это знают…

Я отшатнулся.

Мои ребра заболели. Что-то между ними заскрежетало, хотя выйти наружу, с треском раздвигая кости. Заныло сердце. Предчувствие натянулось тетивой, все больше растягиваясь, и тогда, когда выстрел должен был произойти, мои колени подкосились. Тревожная слабость скрутила ноги, и я рухнул, сраженный пониманием того, что встретил саму Жизнь…

***

Старый человек сидел, откинувшись на спинку кресла, разглядывая маленькие трещины на потолке. Рядом уютно трещал огонь, время от времени разгораясь все сильнее, выкидывая кружева пламени и пытаясь выбраться из камина.

– Да, долгой же однако выдалась эта жизнь, – начал сидящий в кресле, словно бы не обращаясь ни к кому, растворяя свой голос в воздухе; но слабо дрогнувшая тень в углу комнаты это опровергала, – но лишь к концу, когда уже, несомненно, стало поздно, я начал понимать ту самую главную вещь, что должно быть с нами с рождения. Не трать жизнь на сомнения, ты слышишь меня? Никогда даже не думай о том, что твоя или чья-либо еще жизнь не ценна… Запомни: каждый момент, каждое мгновение – это прекрасно, если ты живешь.

Старик закашлялся. Он тяжело дышал, но продолжал так же мягко улыбаться, глядя на все сильнее распаляющийся огонь в камине. Внезапно его лик исказили линии, никогда еще не проскакивавшие на этом удивительном испещренном морщинами лице. Веки слабо дрогнули и опустились, но улыбка так и не сошла с его губ.

Сидящая в углу тень шевельнулась, очнувшись от этого глубоко оцепенения. Подошла к ящику, закрытому на ржавенький ключ. Не составило труда открыть его.

По комнате поплыл кислый запах вина, видимо, когда-то давным-давно пролитого на бумаги. Они были все вплоть исписаны; часто на них можно было найти кляксу от чернил.

– Я исполню твою волю. Ты не замечал этого, но все твои стихи, начиная с самого первого, пропитаны любовью к жизни… Они не будут забыты, даже если текст будет утрачен.

Листы бумаги полетели в огонь.

Поставь лайк

Вверх
Проголосовали 14 пользователей.
Автор: 

Добавить комментарий

Target Image